|
Нико Пиросмани в молодости
|
|
Нико Пиросмани
|
Ведь донес до нас все тот же Лимона сообщение о том, что изображение геральдического льва (с мечом в лапе и с солнцем за спиной) на спичках персидского производства стало первоосновой для великолепной композиции "Иранский лев", висевшей в духане "Вершина Эльбруса" у Майдана, - одной из многих, которые делались по заказам тифлисских персов. Поистине, Пиросманашвили все мог преобразить в высокое искусство, даже этикетку со спичечного коробка, неловкий плод усилий провинциального литографа.
Та зависимость художника от общества, которая обычно скрыта и опосредована, у Пиросманашвили имела характер самый непосредственный и открытый, временами даже грубый. Не раз ему прямо диктовали, что именно нужно изобразить, иногда обсказывали все детали и подробности, предписывая цветовое решение. "Вот все мои вещи портят. Вот, например, эта картина - нарисован заяц. Для чего заяц, кому он нужен, но просили заказчики: "Нарисуй для моего уважения". Рисую, чтобы не ссориться. Так все картины портят". Мешали по-разному: когда - требовали, когда - советовали "на пользу делу", когда - настырно просили ("для моего уважения").
Бесцеремонность доходила до того, что вмешивались даже в работу над чужим заказом. Портрет Ильи Зданевича Пиросманашвили писал в погребе Сандро Кочлашвили. Портрет был заказан самим Зданевичем, но Кочлашвили, как хозяин погреба, пытался руководить работой. Возможно, что он по простоте считал и себя ответственным за портрет. Зданевичу он по-хозяйски сказал: "Он хотел нарисовать дерево и на него положить вашу руку и книги, а я приказал стол. Что до оленя (речь шла о другой картине, также заказанной Зданевичем), то нужно дерево, чтобы казалось, что олень оперся на него". На другой день он снова вмешался, "подняв спор из-за лица и оленя; стал убеждать, что нужна луна, Николай заявил, что луна не полагается, и рассердился". Тут художник не мог просто отмалчиваться. Надо было что-то отвечать, пытаться переубедить, пускаться в велеречивые объяснения, а Пиросманашвили был плохо приспособлен к дипломатии. Приходилось уступать.
Уступал он не всегда. Известен рассказ виноторговца Созашвили о том, как Пиросманашвили в 1915 или в 1916 году писал Для него "Сбор винограда". Будто бы художник никогда не видел сбора винограда и Созашвили стал ему рассказывать в подробностях, что именно должно происходить (это совершенно невероятное свидетельство трудно как-то объяснить; может быть, речь шла о каких-то местных отличиях в сборе винограда?). Но в объяснениях своих он, по его же словам, "перестарался" и стал вмешиваться в работу, делать указания и отмечать, что ему нравится, а что - нет. Очевидно, он очень надоел художнику, потому что тот сказал ему: "Что ты здесь торчишь? Уходи отсюда, что мне - на тебя смотреть или на картину?!" Однако Созашвили вошел в азарт и продолжал советовать: чтобы бурдюки были поменьше, чтобы быки были поменьше и т.п. Пиросманашвили долго терпел, потом вдруг вскричал: "Какой у тебя может быть вкус. Ты торгаш, сиди за своим прилавком!" - и убежал. Пропал он на неделю или на две.
Надо думать, что причина этого гнева осталась тогда непонятной виноторговцу. Гораздо позже он стал догадываться о том, что делал что-то не так: "перестарался..." "по наивности". Только теперь, в начале 20-х годов, он стал понимать, что Пиросманашвили был чем-то иным, чем ему казалось раньше.
В подобных столкновениях принято видеть ничем не сдерживаемый произвол богатея по отношению к бесправному художнику, но это суждение, справедливое в ряде случаев, далеко не все объясняет. В работу Пиросманашвили, причем вполне бесцеремонно, вмешивались и люди близкие ему и высоко ценившие его искусство. Пытаясь понять это, надо отрешиться от привычных для нас и, казалось бы, бесспорных представлений о независимости художественного творчества и исключительности личности художника-творца. Людям, с которыми имел дело Пиросманашвили, эти представления были чужды и просто непонятны. С художником они вели себя точно так же, как с портным или сапожником. От всякого мастера они хотели получить именно то, что им было нужно.
Но дело не только в этом. Эти духанщики и лавочники вполне чистосердечно полагали себя как бы некими соавторами, разделяющими успех художника. Подробно обсказывая, что именно надо изобразить, духанщик был убежден в том, что он уже начинает, замышляет картину, а Пиросманашвили лишь осуществляет ее, то есть делает очень специфическую, только ему доступную, но в чем-то и исполнительскую часть работы.
Причина этого наивного убеждения не только в низком культурном уровне, но и в своеобразных пережитках чисто крестьянских, патриархальных представлений об искусстве, еще не отчлененном от ремесла и носящем традиционно коллективный характер. Вмешаться в работу художника, сделать замечание, подсказать что-то было, с их точки зрения, совершенно естественно. В то же время сам Пиросманашвили если не осознал, то начинал ощущать необычность и суверенность своего дела, и все его существо болезненно отзывалось на любые - и деликатные, и грубые - попытки вмешаться. Противоречие между тем, как воспринимал он себя сам, и как воспринимали его окружающие, было очень сильно, а к концу его жизни приобрело драматический, даже трагический характер.
Удивительно не то, что в его труд постоянно вмешивались, и не то, что ему чаще приходилось уступать. Удивительно то, что следы уступок (иногда серьезных) не заметны в его картинах - исполненных, казалось бы, лишь по воле художника, творящего легко и непринужденно.
Конечно, сильное дарование всегда или почти всегда способно преодолеть регламентацию. Но здесь и самые отношения между заказчиком и художником были гораздо сложнее, чем это может показаться нам сейчас. Здесь не было и не могло быть извечного антагонизма между вкусами заказчика и автора, - того антагонизма, который отравлял существование и понуждал к творческим компромиссам многих художников. Эти мелкие хозяева мало чем отличались от своих клиентов, от той среды, из которой они вышли и в которую вот-вот могли снова вернуться (и возвращались), основной массы населения бурно разраставшегося Тифлиса - бывших крестьян, нашедших дело в городе, той среды, из которой вышел и сам Пиросманашвили. Для того, чтобы заметно отделиться от этой среды, от тех людей, которые приходили в их духаны и погреба, они были хозяевами слишком недавно, слишком небольшими и существование их было слишком неустойчиво. Лишь обнаружившие хватку подлинных предпринимателей возвышались и богатели. Но и они сами, делая заказ Пиросманашвили, ориентировались на своих клиентов - все на ту же тифлисскую толпу, в которой существовал и Пиросманашвили.
Ни одно пожелание, даже самое необычное, не ставило художника в тупик, потому что его творческое воображение было несравненно богаче, чем у любого из его заказчиков. Когда его спрашивали: "Сможешь хорошо нарисовать?" - он улыбался: "Какой же я мастер, если не смогу нарисовать? И тебя, и всю твою семью нарисую, если только будет беленькая водка...".
Быстрота, с которой Пиросманашвили понимал, что от него требуется, и осуществлял замысел, не могла не вызывать восхищения. "Дайте мне картон и немного красок, и я вам напишу лисицу или кого хотите за два-три часа. Это мне не составит труда".
Он сразу же брался за дело. "Не беспокойся, дорогой, только рубль дай на краски". Приносил краски, доставал кисти и тряпки из чемоданчика, раскручивал свернутую трубочкой клеенку, набивал ее на подрамник.
Далее: Жизнь Пиросмани, стр.28
|
|