Натюрморт
|
|
Дворник
|
|
Стр:
1
2
3
4
5
6
|
|
|
Черный лев
|
|
Актриса Маргарита
|
Остаток каникул был употреблен на изучение его творчества. С блокнотом для записей и с рулеткой для обмеривания картин они последовательно обошли ("прочесали", по выражению Кирилла Зданевича) заведение за заведением на всех улицах, прилегающих к вокзалу. Не обходилось без недоразумений, ссор и стычек: здесь не любили посторонних. Самое сильное впечатление осталось от "Эльдорадо". Все тринадцать картин висели на своих местах. Титичев любезно провел гостей по дому и показал их, но на вопрос: "Не продаст ли?" - ответил: "На вес золота". Другие были менее непреклонны, и Зданевичи, собравшись со своими очень скудными средствами, приобрели несколько картин, положивших начало их замечательной коллекции.
Надо думать, что Зданевичи и Ле-Дантю еще раз или даже несколько раз повстречались с Пиросманашвили. Это ясно хотя бы из того, что Кирилл Зданевич описывает, как он наблюдал за работой художника.
В конце лета они уехали ("Тут Ле-Дантю вместе с К.Зданевичем открывает в духанах великие клеенки Нико Пиросманашвили, первый ливень живописных уроков, который, набухший, как губка, увез Ле-Дантю с Кавказа", - писал об этом впоследствии Илья Зданевич. Начатое ими дело продолжили Зига Валншевский, молодой художник, и Колау Чернявский, молодой поэт.
Каждому художнику отпущено две жизни. Одна - физическая, она кончается смертью. Вторая - жизнь его искусства, она может быть и короче физической, и лишь ненамного превзойти ее, а может оказаться неизмеримо продолжительнее любой самой долгой человеческой жизни.
Умри Пиросманашвили немного раньше - он бы не узнал о себе самого главного, его вторая жизнь началась бы после его смерти. Но он - на счастье, на беду ли - дожил до лета 1912 года. Вторая жизнь открылась, и ощущение ее было не только радостно, но и тревожно.
Был ли он счастлив в своей устоявшейся жизни до 1912 года? Вопрос не так уж странен, хотя бы потому, что на него нет и не может быть однозначного ответа. С одной стороны, было бы бестактно почитать нищего, бездомного и одинокого человека счастливым, подразумевая, что не в житейском благополучии счастье, и проч. и проч. С другой стороны, если видеть в словах "покой и воля" не литературную красивость, а истинно философскую формулу, то придется признать, что Пиросманашвили было дано постичь хотя бы привкус счастья. При всей беспокойности его будней, он знал и "покой" - ощущение своей уместности в окружающем мире и возможность реализовать себя в самом главном, в своем жизненном призвании. Но он знал и "волю", потому что не был связан ничем, мешавшим ему себя реализовать. В его нелегком существовании сохранялась если не гармония, то какое-то равновесие - оно казалось понятным. Понятны были его место на земле, отношения с окружающими, назначение и ценность того, что он делал. Все измерялось категориями того мира, которым было замкнуто его существование.
Он, конечно, знал, что есть иной мир, с иными ценностями и иными мерками, но это был "тот" мир, резко отделенный от его бытия. В своем мире он представлял известную ценность, в "том" - он был вне оценок. Быть может, временами и являлась у него смутная догадка о том, что границы их зыбки, что он, находясь в своем мире, может быть как-то воспринят с позиций мира "того"; но это были не более чем неясные подозрения, смущавшие его, и он гнал их от себя, как отшельник отгоняет соблазны. Теперь же что-то нарушилось. Жизнь оказалась сложнее, запутаннее. Обнаружилось, что миры соприкасаются, что его картины имеют и какой-то иной смысл, находящийся вне его понимания, а он сам, являясь частью своего мира, одновременно как-то принадлежит к другому. Или - может принадлежать. Или - мог бы...
Встреча с художниками смутила Пиросманашвили. Конечно, он не мог предвидеть, сколько страданий, несоизмеримых с тяготами бездомного и полуголодного существования, принесет ему этот поворот, как ничтожны будут те радости, которые он ему подарит, и как горек будет конец. Да от него уже ничего не зависело. Летом 1912 года поднялся занавес над последним действием его жизни. И этого он тоже не мог знать.
Но молодые люди уехали. Прошел сентябрь, потом октябрь, незаметно наступила мокрая тифлисская зима - с редким снегом, превращающимся к середине дня в грязную чавкающую массу, со своими зимними житейскими заботами, - и он перестал вспоминать об удивительном происшествии или вспоминал с неловкостью, как вспоминают сновидение, принятое за реальность. Будто ничего не произошло.
Как вдруг в конце января 1913 года появился один из братьев Зданевичей - Илья (он приехал на зимние каникулы).
Прошедшие месяцы ни он, ни его друзья не провели без дела. Ле-Дантю поместил статью в одной из парижских газет, а кроме того, сделал в Москве доклад для студентов и любителей искусства с демонстрацией двух картин. Доклад произвел сенсацию. Организаторы готовящейся выставки "Мишень" захотели принять на нее и работы Пиросманашвили. Уже в начале января 1913 года М.Ларионов в интервью корреспонденту "Московской газеты" назвал среди будущих участников фамилию Пиросманашвили: "Грузин... тифлисец, очень популярный среди туземцев, как искусник в стенной живописи, которой он украшает главным образом духаны... Его своеобразная манера, его восточные мотивы, те немногочисленные средства, с которыми у него достигается так много, - великолепны...".
Все это Илья Зданевич рассказал художнику. Кажется, самое сильное впечатление на Пиросманашвили произвело то, что о нем теперь знают даже во Франции (потом он не раз упоминал об этом). Зданевич заказал ему две картины - свой портрет и "Оленя". Говорилось и об участии в выставке, и о том, что возможны заказы из Москвы.
Далее: Признание Пиросмани, стр.4
|
|